интервью с участницей Искренковских чтений 2020
— Ирина, изучаете ли вы женскую семейную историю, думаете ли о судьбе мамы, бабушек, прабабушек? О ролевых моделях, которые вам передались?
— Обо всем не расскажешь, но давайте я расскажу о двух женщинах, сестрах. Многие мои знакомые здесь, в Америке, и друзья, оставшиеся в России, знают, что моим очень близким другом до самой своей смерти в 106-летнем возрасте была моя бабушка по отцу, Александра Елисеевна Машинская (Марголина). Я давно заметила, что женщины Александры очень стойкие, и, хотя по еврейской традиции не принято называть ребенка именем живого родственника, я это правило правдами и неправдами обошла и так назвала свою дочь. Сама бабушка избежала лагеря и ссылки, но ее муж, мой дед, арестовывался дважды — в 1928 и 1948, и жизнь семьи была соответствующая. Поразительное поведение и самоощущение бабушки эти долгие годы несчастий — особая тема.
Ее сестры, самая старшая и самая младшая, сами попали в ту мясорубку, их судьба была еще трагичнее, и вышли они из этого опыта с той же ироничной, но мягкой, немного наивной улыбкой и теми же доброжелательными голубыми глазами. Совсем без того, что по-английски называется bitterness — без угрюмой или мстительной горечи. Это вообще была замечательная семья, эти шестеро, воспитанные в самом начале века довольно необыкновенной парой — моим прадедом и прабабушкой: там все было построено на достоинстве, независимости, необычном, особенно в российской традиции, уважении к пространству человека — и при этом было огромное искреннее и несентиментальное тепло по отношению друг к другу. Вот эти женщины: проведшие лучшие годы в лагерях и ссылках (18 и 20 лет), потерявшие мужей, так или иначе — сыновей, а одна из них – и обоих внуков, но не утратившие доброжелательности, чувства юмора и трудно представимой веры в силу жизни — вот о них я и думаю.
Многое из этого есть в книге «Моя семья. XX век.«, которую написала (как текст для своих правнуков, но получилось – книга, и не только для нас) моя бабушка. На обложке — фотография: дети Марголины в начале века — слева самая младшая, Зина, потом моя бабушка, а самая крайняя справа — старшая, Лиза.
Мама. Мама любила поэзию — но какой филфак в 1950-х для еврейской девочки, даже и с отличием закончившей школу? Еще ей нравились математика и популярная в те годы химия. Еще она была очень женственна и любила всякие колечки — и вообще хотела бы заниматься драгоценными минералами — был такой факультет. Но хотя она замечательно сдала экзамены в доступный для нее институт тонких химических технологий, ее засунули в факультет с неприличным названием “Резина”. Поэтому есть какое-то количество чрезвычайно интересовавших меня в детстве фотографий (потому что я это период пропустила) — на практике, на заводе, потом с ретортами в лаборатории. Завод — калошный, кажется, “Красный треугольник” и она там стоит с каким-то прямо молотком. А потом мама оказалась научным редактором в маленьком издательстве “Химия”, занимающем этаж на Стромынке, в доме в глубине двора, с невероятным количеством табличек на двери подъезда. И осталась там на всю рабочую жизнь — она вообще не любила перемены. Но там было, хоть и тесно, но очень здорово. Главным редактором был Владимир Аркадьевич Абрамов, отец актрисы Людмилы Абрамовой, жены Высоцкого — очень достойный и симпатичный человек, которого я помню с детства. В издательстве работали почти исключительно женщины. Многие были разведенными или незамужними, стойкими и отважными, какими обыкновенно были российские женщины. В коридорах было весело: дымно и довольно матерно. Там мама выучилась курить и еще всяким словам (впрочем, я думаю, что обучение словам началось раньше, на заводе).
Закончившая факультет резины мама была, соответственно, химик-органик, и в издательстве занималась книгами по синтетическим волокнам — их уважительно называли тонкие волокна, а мамина специальность называлась «волоконщик»: она, если нужно было определить из чего кофточка, подносила спичку к материалу, и сразу могла сказать, что это за синтетика. Подростком я тоже знала эти палеонтологические по длине названия — всякие поли______амиды, потому что помогала делать указатель, когда она для заработка брала такую работу, она называлась халтурка или просто Указатель. Впрочем, это уже отдельная тема. Указательные деньги были необходимы на разное, конечно, но не в последнюю очередь – на путешествия.
Дело в том, что работники издательства, то есть, главным образом, работницы, постоянно (как, по крайней мере, казалось бабушке, маминой маме) ездили в эти короткие недорогие поездки “от издательства”. Так мама объездила огромную часть страны, и благодаря этому и мне перепало.
Мы, конечно, ездили с ней и отдельно, и однажды в Закарпатье наш автобус попал в аварию на дороге вдоль Тиссы, прямо на границе с Румынией — столкнулся с выехавшим навстречу другим. Мы сидели слева, а справа вдоль берега тянулось тонкое проволочное заграждение. Наш автобус накренился, встал на два колеса, постоял немного и вернулся на все четыре. Мне было 11 лет, и я, конечно, как и все, напугалась, и вполуха слушала, как все обсуждали шофера и защищали его от приехавшей милиции. И еще долго потом прокручивала в голове эти накренившиеся секунды, но в моем испуге постоянно присутствовало и другое, довольно странное соображение: что вот если бы автобус упал, и, прорвав тонкое ограждение, свалился в узкую Тиссу, я бы перекувырнулась таким образом через границу и оказалась бы в другой стране. Я тогда маме про это не сказала, и сегодня уже год как не смогу сказать, но сейчас думаю, что по крайней мере отчасти это увлечение переходом границ у меня от нее. Ее звали Наталья Исааковна Машинская (Юдович).
— Духовно важные для вас писательницы, правозащитницы, исследовательницы?
— Таких немало, но назову здесь одно имя. Я не могу не восхищаться Натальей Горбаневской, о которой я написала эссе, опубликованное на Кольте. Оно называлось “Без сантиментов”, и многое, о чем я пишу там в связи с Наташей, и есть совокупность самого для меня привлекательного в людях: вот эта без сантиментов деятельная доброта, спартанство, и то, что что называлось раньше “работностью”. Прямота. И, конечно, отвага и несгибаемость, и опять же вот это умение не носиться с собой и, в частности, со всем тобой сделанным и с тобой произошедшим. И еще умение чувствовать людей, bullshit в них, и доверять своей интуиции. Я-то все думаю, что, может, почудилось, и довольно долго пытаюсь не замечать, а у Наташи был очень точный, быстрый, резкий взгляд на человека, как и у моей мамы, с которой у неё не случайно были одно имя и общие друзья, какая-то заочная взаимная теплота и уважение. И переубедить Наташу было невозможно. И она в конце концов оказывалась всегда права.
— Любимый книжный женский персонаж в детстве, любимая ролевая модель?
— У меня есть любимый женский персонаж — то есть такой персонаж, в котором женское важно: это Лужина в романе Набокова. У нее нет даже имени, а фамилия мужнина. Но мне кажется, это один из самых привлекательных, определенных характеров в русской литературе. Ее женское дается не прямо, а тем, что в фотографии называется рисующим светом, и очень лаконично. Но я, конечно, не могу сказать, что это моя “ролевая модель”. Я вообще думаю, что у меня такой не было даже в детстве: к добру или худу, но мне не свойственно формировать модели.
— Школьное время — учителя, подруги…
— У меня были учителя, главным образом, мышления, и многие из них были мужчинами, так уж сложилось. И были учителя поведения, скажем, достоинства и стойкости — например, моя мама, бабушка и ее сестры, но не только. И среди них были и женщины, и мужчины, так что не знаю, можно ли говорить о каком-то именно женском влиянии. Но, конечно, на переднем плане, вблизи: мама, бабушки, сестры одной из них.
Мой первый друг, лет с четырех, была девочка. Ее звали Наташа С. Мы с ней были однолетки, и дни рождения у нас были совсем рядом, в начале апреля, когда таял последний снег у нас во дворе. Она жила в другом подъезде, как бы с другого краю, наши родители дружили, и моим Наташа ужасно нравилась, и недаром. Она была то, что сейчас назвали бы tomboy, а тогда я не знала, как это называется. Наташа была такой, какой я хотела бы быть: светловолосая, с короткой стрижкой, легкая и отважная. Я следовала за ней, и повторяла все ее подвиги, только она была отчаянна от природы, а я задумчива и физически боязлива, и у меня все эти карабканья и прыжки получались не так ладно, как у нее. У нас во дворе был сгоревший флигель, и мы влезали на то, что оставалось от крыши, и с него прыгали в глубокий снег — это было страшно и, думаю, опасно, прогоревшая крыша могла запросто провалиться, и мне приходилось внутренне готовиться, преодолевать страх и загодя воображаемое поражение, а Наташа сигала вниз, не задумываясь. Однажды я прыгнула в сугроб и там в снегу безвозвратно потеряла валенок, пришла домой в одном. Так все и выяснилось, и на этом наши прыжки закончились — я теперь думаю, к моему большому облегчению. Потом мы поступили в одну французскую школу, но к осени оказались в разных, а через два года совсем расстались, когда мы переехали с Проспекта Мира на окраину. А через много лет я увидела Наташу в очереди на выставку на Малой Грузинской — вернее, она меня увидела и сразу узнала, а я ее нет. Это была прелестная девушка с длинной косой, очень женственная. Мы осторожно задали друг другу пару вопросов, связанных с выставкой и другим, как бы нащупывая основание, и сразу убедились, что по-прежнему свои. Оказалось, что она учится в Медицинском, вокруг нее рыцарски стояли ее друзья, какие-то тоже очень славные, студенты-медики.
А в 10 классе я сблизилась со своей одноклассницей Катей И., с которой мы вместе ездили через весь город готовиться по математике в университет. Катя оказала на меня влияние, которое объяснить труднее, но которое в чем-то напоминало влияние Наташи С. в раннем детстве — только тут это было с моей стороны уже почти сознательное понимание: она была совсем другой, и любила другое, чем я, и отзывалась на все — на книги, скажем,— по другому; была бесшабашной, по-хорошему — как-то весело — кокетливой, не принимала все так серьезно (занудно), как я, и мне вот этой легкости не доставало, умению не заморачиваться — а я заморачивалась, задумывалась и запутывалась — и я инстинктивно училась у нее легкости отношения к жизни и здоровой небрежности, уж не знаю, насколько успешно. Мои родители заметили это и говорили, что у меня теперь волосы так же неаккуратно торчат, как у Катьки, у которой острые пряди вечно вываливались из знаменитой соломенной косы. Мы обе поступили, она — на физфак, и стала классным физиком, профессором МГУ, и в мой первый приезд в Москву, после первых 10 лет эмиграции, пришла на мой вечер, совершенно не изменившаяся.
Я думаю, что эти две девочки, как и другая моя школьная подруга с 7-ого класса, с которой мы остались ближайшими друзьями на все эти годы, обладали вот этими замечательными качествами, их естественным сочетанием: отвагой, стойкостью, неумением жалеть себя, вообще — неумением носиться с собой; хорошим логическим умом, определенностью, независимостью, достоинством, самостоятельностью — и щедростью. И — обязательно! — той надежностью, о которой раньше смешно, но точно говорили, что “с ним можно в разведку” (я-то говорю: в окоп или в экспедицию, потому что я географ и у меня был вот этот особенный опыт). Эти качества, по крайней мере, некоторые из них, не звучат как черты именно женственности, но мне кажется, в женщинах эти свойства, если есть, проявляются особенно интересно, определенно и ярко. И мне страшно повезло, что такие люди у меня были и среди друзей, и в семье.
— Встречались ли вы с дискриминацией в профессиональной жизни?
— В России найти работу по профессии так и не получилось, все двери были закрыты, хоть я и закончила МГУ с красным дипломом (то есть больше, чем просто с отличием), а потом еще и аспирантуру, так же. Но на работу по профессии, или хотя бы в какой-либо степени близко к ней, меня никуда не брали – то есть вообще никуда, но не потому, что я была женщина, а просто по моему еврейству. В одной организации мне так и сказал чиновник в отделе кадров, вначале очень ласковый, пока не заглянул в мой паспорт и не рассмеялся: “А мы таких, как вы, не берем!”
Поэтому какую роль в моих неудачах в этом смысле сыграл мой биологический род, я не знаю, это было явно вторичное обстоятельство. Но вот то, что у нас на геофаке на кафедру океанологии девочек никогда не брали, это точно. А я бы очень хотела, и курсовую на третьем курсе писала по физике океана. Были какие-то странные обоснования и самое удивительное, что никто с этим порядком не спорил – всем нам это казалось естественным. Вот моя дочь, выросшая в Америке, так легко не согласилась бы и вообще страшно удивилось бы приводимым резонам.
Так что до отъезда я работала кем попало, и никак это с моим образованием связано не было. А в Америке… Вначале я работала эмигрантом, то есть опять занималась, чем придется. Например, одно время я была продавцом в маленькой аптеке в Нью-Джерси. В Америке аптека – это просто маленький магазин и там продается всякая всячина. Передо мной постоянно проходили люди из нашей бедной и довольно неблагополучной округи, люди и их обстоятельства, и быстро материализовался совсем не тот мир, который я себе воображала, когда ехала в Америку. Я об этом написала эссе, “Автобус №1”, на днях вышедшее в “Знамени”. Там я говорю о том, как все это парадоксальным образом утешало: в этой стране оказалось столько идиотизма, уродства и глупости, столько несовершенства — я поняла, что в таком мире я смогу жить! Потому что мир этот был реальный, а в любую реальность можно войти. Нельзя войти в схему. И, мне кажется, примерно то же самое произошло у меня тогда с реальным английским языком. Оказалась важна его обнаружившаяся случайность, свобода, незакономерность, в которой и заключалась реальность. В этой случайности и незакономерности я начала прорастать.
А карьеры я никакой и в Америке не построила. Двенадцать лет я работала школьным учителем в старших классах, в основном, преподавала математику, и еще иногда — естествознание. Девять из них я провела в школе для подростков с разными психологическими проблемами. Преподавала и в университетах, но только в незначительной роли адъюнкт-профессора (это звучит намного важнее того, чем является). Я думаю, это моя так и не состоявшаяся по-настоящему профессиональная судьба, в той или иной области — естественнонаучной, или, скажем, связанной с литературой — результат не столько “стеклянного потолка” и чинимых мне препятствий, сколько отсутствия какой-то программы действий с мой стороны, целенаправленных усилий. Просто мне слишком многое было интересно.
На стыке ведь вообще жить всегда интересней. Мне никогда не хотелось, и даже боязно было, принадлежать чему-то единственному. Переход границы дает ощущение, возможно, иллюзорное, но — свободы. Когда я ехала сюда со своим стоическим пониманием, что вот буду жить себе, например, на Среднем Западе, среди обычных людей, вдали от российского иерархического сознания — эта идея мне очень нравилась, хотя я ее, конечно, сильно романтизировала. Тем не менее, кое-что от этой романтической идеи состоялось: появилась возможность посмотреть на все со стороны, и даже оглянуться назад, если это вообще возможно. Но это уже другая тема.
— Эмиграция — новая среда…
— У меня есть одно стихотворение, которое называется «Москва удаляется» (раньше оно называлось «Двум поэтам»). В нем айсберг откалывается и отплывает, удаляется от Москвы, от ее разломившегося макового пирога, из которого — на лёд — вываливается мак. Там есть тоска по оставшимся в Москве людям, и по самому городу, этому большому караваю. А заканчивается оно такой строчкой: «горячо ему, осколку, в черной воде». Здесь речь идет о физических категориях: у айсберга температура 0 градусов, и у воды 0 градусов, как мы знаем из физики. Но на самом деле психологически тебе, осколку, горячо в этой новой, черной, ледяной воде. И в этом ощущении есть определенный восторг. Это я к тому, что осколком вообще-то быть не так плохо. Хотя не всем в русской литературе это позволялось. Пушкин очень хотел быть осколком, но ему не дали. И Маяковскому под конец не дали. Поэтому я не нахожу в этом состоянии ничего трагического.
Драматизированный, романтизированный, литературный взгляд эмигранта на свою жизнь до сих пор, как ни странно, существует. Но есть внутреннее развитие мастера, если он, конечно, мастер. Жестянщик может гнуть свои жестянки где угодно. Мой прадед был жестянщик, правда он-то как раз никогда не уезжал, в украинские степи приехал из Польши его отец. А его сын, мой дед, который провел долгие годы в тюрьме и ссылке, умудрялся работать и там. Кстати, он спроектировал большую часть Магадана, в том числе тот самый Дворец физкультуры и спорта, что часто красуется на магаданских открытках. Когда его выпустили из тюрьмы, он все время там что-то строил — точно так же, как в Москве строил до этого Проспект Мира. Человек строит всюду, где выпадет. И я считаю, что даже и для литератора, то есть человека, материалом которого является язык, это большой подарок судьбы — просто литератору им не так легко распорядиться.
— Расскажите про ваши самые захватывающие путешествия…
— Я географ, и поэтому ландшафт, путешествия для меня значат немного другое. В бытность свою студентом-географом я успела побывать в нескольких экспедициях, это особенный мир.
Ну а здесь самым значительным для меня было путешествие на Галапагосы — очень молодые вулканические острова, в основном, голые, суровые, монохромные. Пересечение экватора в шторм. Об этом (об экваторе и стихах Пастернака) я написала в своей англоязычной книге стихов и прозы, “Голый мир” (The Naked World) , которая должна выйти в Нью-Йорке в конце 2021 года. То есть опять возникает эта тема: переход границ.
Как-то еще студенткой, со своей кафедрой палеогеографии я ездила в Польшу по обмену с Лодзинским университетом. И вот нас привозят на разрез на границе Польши и Чехословакии. И я, неожиданно для себя самой, сбегаю от группы и с замиранием сердца перебираюсь в Чехословакию. Пересечь эту границу было очень легко — никто там с собаками не стоял. Какой-то склон, редколесье. Тишина. Но мысль о том, что я зашла аж на целых 200 метров вглубь другой страны, вызвала во мне необычайный восторг.
В нормальном мире такого ощущения возникать не должно. Когда в 89-м году в самолете в Америку пилот объявил, что мы пролетаем над Швецией и я увидела эти леса, ледниковые озера… Или мне только теперь кажется, что это были леса. Может быть, только облака, но я знала, что там внизу леса — так или иначе, это было невероятно сильное чувство. Тут, наверное, было важно и то, что рядом была Норвегия, а я с детства увлекалась полярными исследователями. Вообще, один из главных героем моей жизни — это Роберт Скотт, несчастный второ-открыватель Южного полюса, и его спутники. И Амундсен, конечно, первооткрыватель, погибший при спасении своего врага, Нобиле. Это очень важные в моей жизни люди. Видите, как далеко я удалилась от женской темы. Или не очень?
— Кто помогал вам на литературном поприще в эмиграции?
— Вопрос об эмиграции и литературе в эмиграции, конечно, закономерный, но сейчас уже не очень актуальный, мне кажется. Но отвечу на главные позиции: моими первыми знакомыми литераторами были Александр Сумеркин и Марина Темкина. Мы вместе работали переводчиками в знаменитом нью-йоркском агентстве NYANA. Эта организация была создана после войны для помощи перемещенным лицам; в 90-е поток приезжих был, в основном, из России, и вот мы там все и оказались. Там, как в газете «Гудок», или, как предпочитал говорить Саша Сумеркин, как в Академии Платона, сошлась масса интересных людей, в том числе литераторов. Сумеркин стал моим близким другом. Потом возникли и другие знакомства: с Володей Гандельсманом, с Игорем Ефимовым и его семьей, с критиком Лилей Панн и ее мужем, замечательным математиком и любителем стихов Виктором Паном. Постепенно этот круг расширялся. Хотя многие легендарные места наших встреч и вечеров ушли в небытие — кафе “Дядя Ваня”, “Книжный магазин №21” — но это по-прежнему достаточно тесный и, мне кажется, очень доброжелательный и теплый круг.
— Американская тема попала в ваши тексты?
— Что касается города Нью-Йорка, страны в целом — то вот у меня есть такое стихотворение, «Конец света». Я его, как ни странно, написала 7 сентября 2001, то есть за четыре дня до теракта в башнях-близнецах, причем в течение одного или двух дней, что со мной не часто бывает. Вообще-то в этом тексте я имела в виду совершенно конкретную вещь, а именно, один рассказ Брэдбери. В том рассказе, который я неточно, со сдвигом, помнила с детства, пожилая пара живет на краю шоссе, это шоссе переносят, и они оказываются в стороне от всего. И вот они узнают по радио, что завтра наступит конец света. И в рассказе описан их последний перед концом света день.
В детстве этот рассказ произвел на меня необыкновенное впечатление. Так вот, когда я писала это стихотворение, во мне звучала вот эта нота: пусть завтра конец света, но сегодня ты делаешь все, что обычно делаешь; ложишься спать, желаешь спокойной ночи, и хотя знаешь, что завтра уже не наступит, не меняешь своего образа жизни и взгляда на нее. Конечно, я не знала, что произойдет через четыре дня. А почему я стала его сочинять именно тогда, не знаю.
Я думаю, такие вещи, такие трагедии сшивают тебя с местом. Если ты еще не был к нему пришит, ты с ним сразу становишься одно. В моем случае это случилось еще раньше, через 2 года после приезда, в 1993-м году, когда эти же башни бомбили в первый раз. Наша NYANA находилась рядом. И когда в тот ранний вечер я возвращалась домой, шла на станцию, расположенную как раз в здании Торгового центра, еще не закончили эвакуировать людей. Над этой улицей, старой и довольно узкой, Троицкой по-нашему, стоял дым. И я стояла со всеми на противоположной стороне, рядом со мной стояли незнакомые мне люди, многие плакали. А сверху по очень узким пожарным лестницам, совершенно не приспособленным для эвакуации, выносили на плечах инвалидов, которые работали на верхних этажах (там, наверху, размещались страховые компании, где почему-то работало много людей, использующих инвалидные коляски). Тогда погибло, если я правильно помню, только 6 человек, и очень многих спасли. И вот это возникшее острое чувство родства с местом было очень сильным. До этого я так чувствовала только один раз: в Москве, во время августовского путча, два дня. И это чувство вернулось в Америке, в тот день. И, в общем, больше не уходило, несмотря ни на что. И примерно в то же время было написано мое первое стихотворение в Америке.
— Женщины-поэты, которые вам интересны — пять из США и пять из России.
— Carol Frost, Jean Valentine, Joyce Carol Oates, а еще двое из совсем недавно ушедшего поколения: замечательные Maxine Kumin и Nina Cassian. Последняя была родом из Румынии, но писала по-английски. В середине 80-х, еще при Чаушеску, она приехала в США преподавать в Нью-Йоркском университете, и в это время в Румынии арестовали ее близких друзей, и она осталась здесь. Я была с ней немного знакома, уже в последние ее годы, и публиковала ее стихи в нашем журнале Cardinal Points. Нина была совершенно замечательная, о ней надо рассказывать особо. Пила днем виски и писала потрясающе музыкальные, живые и энергичные стихи, когда ей было уже за 90. Она, как и Maxine Kumin (когда-то подруга и соавтор Энн Секстон), обладала точным пронзительным зрением. Максин я тоже немного знала и даже участвовала пару раз в ее семинаре. До глубокой старости она плавала в ледяном озере в Новой Англии и сломала шейку бедра, катаясь на лошади, когда ей было уже за 80. О ней тоже надо говорить особо, такой это был прекрасный и необыкновенный человек.
Русских поэтов мне назвать сложнее, потому что трудно уместить все мне интересное всего в 5 имен. И обидеть никого не хочется. Мне интересно то, что на меня меньше всего похоже, конечно, но при этом то, в чем я нахожу какое-то родство поиска, какие-то важные для меня узлы. Ну например, так: Евгения Риц, Елена Михайлик, Мария Степанова, Полина Барскова, Юлия Немировская. Но, конечно, еще много, много других, в том числе уж совсем других и непохожих, как Мария Малиновская, Елена Сунцова, Кира Фрегер, Екатерина Симонова, Хельга Ольшванг; а с другой стороны, например, Ирина Ермакова, Ирина Евса, Марина Гарбер, Катя Капович… И еще ко многим, многим я очень тепло и с интересом отношусь, к их творчеству, но вот я уже перешла границу пяти.
— Расскажите о ваших книгах…
— Моя первая книжка «Потому что мы здесь» вышла в 95-м, то есть через три года после приезда, и это было, как ни странно, двуязычное издание, потому что вдруг нашедший меня и позвонивший издатель был американец, по-русски не читал, а знал только несколько моих текстов по-английски, напечатанных в каком-то журнальчике. Это было какое-то чудо, конечно. Это совсем маленькая книжечка, chapbook. Пару текстов в ней мы перевели совместно с Александром Сумеркиным.
А сама я не то, чтобы переводила, а скорее переписывала свои стихи по-английски заново. Сейчас появилось довольно много переводов моих стихов: Бориса Дралюка, Марии Блоштейн, Тони Бринкли, английской переводчицы Анжелы Ливингстон – у нее есть великолепные переводы Цветаевой и Пастернака, кстати, если кому интересно. Впрочем, все эти переводчики – блестящие мастера.
Иногда это происходит так: я даю экспликацию, где показываю разные точки и узлы в стихотворении: то, чем нельзя пожертвовать, и то, что можно спокойно “потерять” (англ), то есть то, что может уйти совсем или измениться. В любом случае, я всегда поощряю переводчиков менять текст и не быть слишком уж верными оригиналу. И the liberties I take [вольностей, на которые иду я] значительно больше. Появляется первый вариант, и текст начинает ходить туда-сюда, пока мы окончательно не поймем, что одна из возможных ипостасей исходного русского текста, одна из возможных форм его в другом языке уже зажила своей жизнью. Главное здесь понять, что это один из возможных вариантов. Примерно как в джазе, вообще в музыке – тема и вариации.
Библиография:
КНИГИ:
ПОТОМУ ЧТО МЫ ЗДЕСЬ/BECAUSE WE ARE HERE ( poems, in English and Russian) Нью-Йорк: Lunar Offensive Press,1995
ПОСЛЕ ЭПИГРАФА
Нью-Йорк: Слово/Word, 1996
ПРОСТЫЕ ВРЕМЕНА.
Tenafly: Hermitage Publishers, 2000
СТИХОТВОРЕНИЯ
Москва: Издание Е.Пахомовой (ЛИА Р.Элинина), 2001
ПУТНИКУ СНИТСЯ
Москва: ОГИ, 2004.
РАЗНОЧИНЕЦ ПЕРВЫЙ СНЕГ И ДРУГИЕ
СТИХОТВОРЕНИЯ
Нью-Йорк: Stosvet Press, 2008
ВОЛК. ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
Москва: НЛО, 2009
ОФЕЛИЯ И МАСТЕРОК
Нью-Йорк: Ailuros Publishing, 2013
ДЕЛАВЕР, книга стихов. М.: АРГО-РИСК, 2017
ПЕРЕВОДЫ:
Крэг Чури. ПАРАЛЛЕЛЬНОЕ ТЕЧЕНИЕ. Перевод с англ. Ирины Машинской С.Пб: Петрополь, 1999
#искренковские_чтения